В ту пору воскрес из небытия великий португалец
Камоэнс, мореплаватель, воин и поэт; его жизнь, исполненная приключений, почти
через триста лет заново взбудоражила интерес потомков: о Камоэнсе сочиняли
оперы и драмы, говорили в салонах и в театре. В громадной поэме Камоэнса «Лузиады»
Брюллов выбрал восемнадцать строк, самых трогательных и всем известных, —
убийство Инессы де Кастро. Вельможи вытребовали у короля Альфонса разрешение
убить Инессу де Кастро, тайную супругу инфанта. Когда принц был на охоте,
король и его советники отправились к Инессе: обнимая детей, она бросилась на
колени перед королем, умоляя о пощаде. Он остановился в нерешительности, но
‹нрзб› от своего намерения. ‹нрзб› двух малюток рядом с ‹нрзб› трех злодеев с
кин- ‹нрзб› оперы: казалось ‹нрзб› хор убийц. Инес- ‹нрзб› благородство,
государ- ‹нрзб› поступать решительно ‹нрзб› чисто, четко, про- ‹нрзб› журнала,
именуемого «Севильский цирюльник». Но миланцы не любят нападок на их «Инессу»: — Все это хорошо, — отвечают они на
замечания знатоков, — но когда Карл подошел к чистому холсту, до открытия
выставки оставалось пятнадцать дней, он выставил картину через два дня после ее
открытия. Попробуйте ни с того ни с сего написать такую картину за семнадцать
дней! А?..
…Пора, пора — новые замыслы теснятся в воображении, не
игрушки для добрых миланцев — громадное: мечутся толпы и движутся
народы. То страшная картина вторжения варваров и разграбления Рима встает перед
ним, то мысль его переносится в отеческие края — давнее желание запечатлеть на
холсте историю русскую охватывает его с новой силой: видится ему древний
белокаменный Псков, ратники и горожане, встречающие неприятельскую мощь…
Что бы натянуть скорее ткань на подрамник да поставить
его на место, свободное после «Помпеи»! Но чувствует Карл Павлович — не набрал
еще крови и соков, не налились еще мышцы, потраченные в великом труде. К
«Помпее» он всю жизнь готовился, все, что накопил со времени академического
мальчишества, все, что передумал, перечувствовал, все выплеснулось на холст,
все ушло с «Помпеей»; год славы не заполнил пустоты. Ах, Рафаэль, Рафаэль,
откуда брались силы в его маленьком хрупком тельце, чтобы подряд бросать на
одну стену «Диспут», на другую «Афинскую школу», на третью «Парнас», на
четвертую «Юстицию»?.. А Микеланджело, могучий, как само мироздание? Сколько
«Последних дней Помпеи» раскидал он по стенам и потолку одной только
«Сикстинской капеллы»! Подумать больно и немыслимо…
Освоив гравировальную науку в Лондоне, добрался
наконец до Италии Федор Иордан; Брюллов встретил его дружески. Повел по
галереям выбирать оригинал для гравирования. Заметался Федор Иванович: это
страшно, то трудно. Третье, глядишь, и вовсе непосильно, а тут еще Карл
Павлович гневается, в нетерпении притоптывает ногой. Наконец Иордан приглядел в
Ватикане Гверчино — «Неверие Фомы»: картинка и по душе, и по силам, сделать
можно аккуратно и в обозримый срок, Карл рассердился: стоило семь верст киселя
хлебать да тратить двадцать пять лет на учение, чтобы исполнить такое, для чего
не было надобности выходить из петербургского Эрмитажа! Приехал в Рим — бери
лучшее, что есть в Риме, прославь отечество и себя, будь первым гравером
российским!.. Подхватил под руку, потащил, поволок… Подвел к Рафаэлеву
«Преображению» — вот! Горячится, объясняет про главные фигуры, про
второстепенные, про важные для общего частности, про неправильности, которые
важно в точности передать. У бедного Иордана сердце стиснулось, как воробышек в
кулаке. Дерзость, несбыточность! Пискнул жалобно: перед картиной
копировальщиков очередь, — пока дождешься разрешения рисовать, годы
пройдут. Карл Павлович ответил с важностью:
— Это мое дело. Через два дня получите
позволение.
Два дня бродит Федор Иванович по Риму, не видит ни
красот, ни древностей, — грандиозное предприятие его манит, и великая
возможность выказать свое искусство, и, что греха таить, образ славы,
возбужденный в мечтах его Брюлловым… Представляю все провидению, решает вконец
перепуганный Федор Иванович, и через два дня провидением является Брюллов:
— Позволение получено.
(Пятнадцать лет пройдет, строгие морщины положит на
лицо резец времени, волосы побелеют, поредеют, истончатся по-стариковски, пока
сработает Федор Иванович Иордан доску, дрожащими руками снимет пробные оттиски.
Пока станет гравюра его «Помпеей». Судьбой.) Карл появляется в Болонье, объявляет болонцам,
страстно в него влюбленным, что поселится здесь навсегда. Ему нравятся
болонские художники, нравится ходить в их окружении по музеям и церквам,
останавливаться перед картинами и росписями, чувствовать, как восторженно ловят
спутники каждое его слово и тут же пересказывают друг другу на особенном своем
говоре, который во всей Италии способны понимать одни болонцы. Он по-прежнему
дружится с астрономами, по ночам, закинув руки за голову, лежит под теплым
халатом на крыше обсерватории, мысленно соединяет лишними яркие точки светил и
планет, исчерчивая весь громадный темный холст неба контурами созвездий. Он
набрасывает проект будущего своего дома — в афинском стиле, выбирает место, где
всего лучше его поставить, водит туда друзей, шумно восхищаясь, показывает,
какие виды откроются с его будущего балкона и какое огромное небо распахнуто
над его будущей крышей. Пока же в толпе восторженных почитателей он пишет
портреты и, дабы не утратить меткость глаза и руки, начинает копировать
Рафаэлеву «Святую Цецилию», которую (неслыханная честь!) для его удобства
снимают с навеки отведенного ей места и переносят в отдельную комнату… Но
мысль, что он исчерпал Италию, как его самого исчерпал «Последний день Помпеи»,
однажды обжигает его: Карл наспех прощается с обескураженными болонцами, сулит
им скорый свой приезд (тогда уже насовсем!) и бежит, бросив непостроенный дом,
очаровательные виды вокруг, недописанные портреты, начатую копию.
|